— Именно, — сказал Вяземский. — Потом Навроцкий-старший работал с Нееловым и его помощниками… Бумаг с тех времен у него осталось предостаточно — рабочие чертежи, какие-то наброски… Я плохо в этом разбираюсь, от архитектуры и садоводства далек, но мне объяснили, что наброски эти служили лишь подспорьем для настоящих официальных чертежей, в хранилища официальных бумаг не попадали, их, собственно говоря, можно было и выбросить, но Навроцкий сохранил по какому-то капризу, а то и лености, и они десятилетиями пылились на антресолях в его питерском домике. И вот теперь означенный немец проявил твердое намерение их заполучить. Пустые бумаги, никчемные, ненужные… Но, на взгляд немца, они стоят пяти тысяч рублей…
— Любопытно… — сказал Пушкин, задумчиво щурясь. — И как немец объясняет свой каприз?
— Именно как каприз. Его, изволите ли видеть, всегда сжигала страсть к собиранию старинных бумаг касаемо архитектуры, парков, садовых ландшафтов… Забегая вперед, спешу уведомить, что наши сыщики тщательно это проверили. Оказалось, вранье. За всю свою сорокапятилетнюю жизнь немец, господин Готлиб Штауэр, служащий по Министерству финансов, никогда не проявлял ни малейшего интереса к подобному. Страсть его стала сжигать буквально в последние дни, возникла на пустом месте, ни с того ни с сего… Бедняга поручик не один день провел в нешуточных душевных терзаниях. С одной стороны, сделка для него представала чрезвычайно выгодной — избавиться от пятитысячного долга в обмен на никому не нужный ворох пыльных бумаг. Но как раз легкость и странность сделки его взволновала не на шутку. Сарское Село, как-никак, — место пребывания самодержцев всероссийских… В конце концов он и пришел к фон Ранке. Доложили графу. Граф по размышлении передал все это Особой экспедиции, и я его вполне понимаю: с одной стороны, история не дает никаких оснований для вмешательства Третьего отделения, с другой — отмечена несомненной странностью… А если учесть, что у нас, в отличие от Третьего отделения, хватает незанятых сыщиков, а серьезными делами мы не обременены… В конце концов, при создании Экспедиции мы сами настойчиво просили незамедлительно передавать нам все дела, имеющие характер странностей… Одним словом, тебе поручено. Бери агентов и действуй.
— Любопытно… — сказал Пушкин. — Не вижу я здесь особых загадок, но проверить все же не мешает. Хотя я, откровенно говоря, не возьму в толк, каким образом могут представлять угрозу для августейшей фамилии старые чертежи… Притом чертежи мест, которые с тех пор изменялись неоднократно, и новые здания возводились при Павле и Александре, и парки меняли облик… Хочешь, изложу скороспелую догадку? При матушке Екатерине в тех местах был зарыт клад, о чем Навроцкий-старший не подозревал, но в его бумагах есть понятные для посвященного указания…
— Клад в Сарском Селе?!
— Я же говорю, что это не более чем поэтическая фантазия, — сказал Пушкин. — Ничего другого не приходит пока что в голову. Но я проверю этого немца самым тщательным образом. Лучше поднять тревогу по пустяку, чем пропустить нечто важное. — Он продолжал деловито: — Дом Никишина та печка, от коей следует танцевать согласно мужицкой поговорке, а потому…
Он замолчал, и Вяземский глянул на него чуть ли не с испугом: Пушкин побледнел, как смерть, замер, глядя куда-то вдаль. У него был вид человека, узревшего нечто жуткое.
— Что случилось?
— Ты не поверишь… — сказал Пушкин, все еще глядя в ту сторону. — На Невский только что свернула коляска, и там сидела она…
— Кто?
— Катарина де Белотти… Та, кто так себя именовала. Волосы у нее сейчас, правда, другие, не золотистые, а скорее каштановые, но посадка головы, осанка, фигура… Это она!
— И где же эта коляска? — спросил Вяземский тоном, который Пушкину чрезвычайно не понравился по причине его несомненного легкомыслия.
— Уже далеко. Вон, видишь…
— Коляска, и в самом деле, имеет честь ехать по Невскому, с каждым мигом удаляясь от нас… — сказал Вяземский. — Что до прочего — тебе наверняка показалось. Что ей делать в Петербурге? Ежели намерена тебе отомстить за нанесенный тобою урон, то вряд ли для этого она избрала бы обходной путь — беспечные променады по Невскому. Показалось тебе, душа моя…
— Возможно, — сказал Пушкин с сомнением. — Но сходство поразительное… Я устал, наверное… А потому, ты прав, займемся делом…
Он поклонился и пошел прочь, все еще глядя в ту сторону, куда укатила запряженная парой каурых коляска, канареечно-желтая, с черными крыльями — это сочетание цветов поневоле вызвало в памяти флаг Австрийского дома, а затем и покойного графа Тарловски, а там, согласно с логическим бегом мыслей, и лицо Алоизиуса, и их незадачливые и жуткие приключения… Он ничего не мог с собой поделать, прошлое держало цепко, не став еще, собственно, прошлым, поскольку все произошло совсем недавно…
Его люди двинулись ему навстречу: простецкого вида Тимоша Ильин, из однодворцев, незаменимый в роли ищущего места разбитного лакея, и отставной прапорщик Красовский, владелец полузабытого им самим именьица под Саратовом, променявший военную и статскую карьеру на незавидный пост рядового сыщика — поскольку по складу характера и натуре именно в этом занятии видел смысл жизни.
— Немец, Александр Сергеич, как на ладони, — деловито сказал Тимоша. — Посидел я вечерок в полпивной с его камердинером, затраты получились смешные, зато выболтал он о хозяине все, что знает… Вот только интересного там ничего нет. Немец как немец: на службу ходит аккуратно, хоть часы по нему проверяй, вдов, содержит охтинскую мещаночку, но обставлено это с немецкой скукой, без пыла, страстей и всеобщей огласки. В картишки любит перекинуться, главным образом у Никишина. По четвергам у себя вечеринку устраивает — раз в неделю, с немецкой педантичностью. А вот странностей за ним никаких не водится — и вплоть до самого последнего времени никаких таких коллекций не собирал. Камердинер, когда я его к этой теме подвел десятой дорогой, аж глаза от удивления выпучил: ничего такого за барином не замечал за все время службы, если что наш господин Готлиб и собирает коллекционным образом, так это денежку копит — но не какую-то там античную, а сугубо нынешнюю, имеющую хождение…